|
Отредактировано Maximillian Sage (29-01-2019 23:13:47)
Arkham |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Arkham » Сгоревшие рукописи » perpetual adoration
|
Отредактировано Maximillian Sage (29-01-2019 23:13:47)
сойти с ума, чтобы неба коснуться
оставить мир земной за спиной
Выбрать миг пробуждения не представляется возможным. Надежда теплится какое-то время, но в итоге приходится бросить это занятие. Сколько ни концентрируйся, сколько ни старайся, ничего не выходит. Если нельзя вернуться, остается одно — выживать. Нехоженые тропы, пруды, затянутые ряской, шелковая лазурная трава, зыбучие жаркие пески и бурные горные реки — Максу никогда здесь не надоест. Астрал постоянно меняется, теряет и обретает, развлекает его и пугает, заставляет смеяться (подумать только, он вспоминает, как это бывает, как болезненно смех отдается на растянутых углах рта) и вызывает ужас, причиняет боль и дарит покой.
— Как тебе? По-моему, красиво, — он подталкивает плечом гигантскую тварь, замершую рядом. Рык скорее одобрительный, чем нет. Астральная живность часто рассматривает людей не с эстетической, а с гастрономической точки зрения. Макс тратит целые часы на цветочное панно, пачкает руки в пыльце и зеленом соке, прежде чем убрать волосы со взмокшего лба и полюбоваться результатом своих трудов. Он воссоздает черты лиц по памяти, а свериться все равно не с чем. И не с кем. За все то время, пока он находится тут, он так и не встретил никого из тех, с кем был знаком прежде. Одиночество — печальный удел, непосильная ноша. Должно быть, так и думают те из чудовищ, порожденных этим вывернутым миром, кто решается подойти к нему. Макс гладит блестящий темный мех, прячет свою ладонь в когтистой лапе. К его обществу привыкают не все и не сразу. У него прежде не было питомцев — не заводил, думая, что они не продержатся долго. У Макса есть — был — какой-никакой иммунитет, подаренный фамилией «Сейдж», животные его лишены. Только не здесь.
Он тоскует. Тоскует, глядя на серебряную крошку звезд — даже они здесь совсем не такие, как в реальности... Реальность. А было ли что-то прежде? И тогда Макс легко проводит двумя пальцами от скулы к виску, закрывает глаза, вспоминая. Что бы ни произошло тогда, что бы с ним ни делали, Макс думает отчего-то лишь о хорошем. Время осторожно стирает его боль, забирает ее точно так же, как когда-то давно ее одним жестом забирал отец. Свобода накрывает его с головой, крадет дыхание точно так же, как его крали жадные объятия маленькой Ванессы. Тьма умиротворяет, как умиротворяла улыбка Мортимера. Он умеет, у него получается улыбаться так, что на сердце вдруг становится удивительно легко.
В астрале зацветает алый шиповник. Эмма. Едва Макс замечает кустарник, усыпанный цветами, его будто окатывает холодной водой. По позвоночнику пробегает дрожь. С ней что-то случится, он точно знает. Ему нужно предупредить ее. В этот самый миг достигшая пика тоска по дому и страх за Эмму соединяются в гремучую смесь, которая дает желанный результат: Макс просыпается.
Он не узнает помещение, в котором находится. Белые стены и потолки, широкая медицинская кровать с приподнятой верхней секцией. Трубки, почему так много трубок? Макс изумленно моргает раз, другой. Нет, ничего не меняется. Слабо соотнося сон и явь, он резко садится, тянется выдернуть какую-то иглу, раздражавшую его самим фактом своего наличия. Морщится от боли, такой живой, такой настоящей. Голова начинает кружиться. Руки плохо его слушаются. Он подносит ладонь к глазам. Ногти аккуратно подстрижены. Проводит пальцами по гладкому подбородку, замечает на себе чистую больничную пижаму и начинает паниковать. Он помнит дорогу до больницы, а саму больницу — нет. Сколько прошло времени? Ему казалось, от силы несколько месяцев. Но это все сейчас не так важно. Ему совершенно точно надо отсюда выйти.
Приходя в себя, Максимиллиан Сейдж еще не знает, что Эмма Уотли мертва вот уже год. Время в мире снов с кем угодно сыграет злую шутку.
Его пытаются задержать у самых дверей. Кажется, пробуждение одного из тяжелых пациентов производит фурор.
— Мистер Сейдж, как вы себя чувствуете? — вкрадчиво интересуется незнакомая женщина, стоящая позади крепких санитаров и суетливых медсестер.
— Пустите... — просит Макс растерянно и тихо, все еще привыкая к звуку собственного голоса — в этом мире он другой. — Не приближайтесь ко мне.
Он в ужасе оглядывается, но единственную дверь загораживают люди, а в правом углу... В правом углу мама. Макс едва не задыхается от страха, когда она поднимает голову. Остекленевшие глаза, густая копна светлых кудрей, длинное платье из струящегося шелка фантази, мягкие атласные туфельки, влажные от утренней росы. В палату проникают робкие солнечные лучи. Мама беззвучно шевелит темными, накрашенными глянцевой помадой губами. Он же маг, ему под силу раскидать всех санитаров несколькими заклинаниями. Но использовать магию, причинить людям даже незначительную боль...
Непростую дилемму решают за него. Их все-таки больше. Он сопротивляется и то только потому, что хочет сбежать от них, а не выместить на них свой гнев.
— Только мягкие вязки, — спокойно командует незнакомка. Качает головой: нет, не надо успокоительного. Когда все заканчивается предсказуемым поражением, она ненадолго покидает палату. Ей нужно срочно позвонить.
— Мистер Сейдж? Доктор Стина Джефферс, беспокою касательно состояния вашего сына.
Несколько лет Стина произносит одни и те же слова. «Без подвижек». Максимиллиан Сейдж стабилен, как никогда. Стина съезжает от постылой матери под аккомпанемент воплей старшей сестры. Стина ужинает в мрачной полутьме и торопливо запивает непрожеванные куски буррито переслащенным пакетированным вином. Бордовые капли усеивают ворот трикотажной растянутой кофты, выцветшей от частых стирок: нужно купить в «таргете» еще несколько таких же. Стина любит постоянство. Сожитель бурчит что-то сквозь зубы — он называет стинино постоянство «неряшливостью». Стина выбрасывает его вещи с балкона. Зубная щетка падает белым росчерком в тусклом фонарном свете. Молоко льется мимо чашки, застывает белесыми пятнами на кухонной поверхности под мрамор. Стина любит белый цвет, но он отчего-то совершенно не задерживается у нее дома. Зато в больнице его столько, что глаза начинают болеть. Стина любит свою работу и своих пациентов, особенно когда они стабильны. Сейчас, прижимая телефонную трубку к уху, Стина почти зла на Максимиллиана Сейджа, хотя ни разу не слышала от него ни слова. До сегодняшнего дня.
— Мистер Сейдж, Максимиллиан очнулся. Нет-нет, погодите. Вам лучше подождать, сейчас не время...
Действительно, не время. Впрочем, Стина сразу же жалеет о том, что взялась указывать Виктору Сейджу. Даже на расстоянии.
Макс бессильно дергает рукой. Запястье охватывает мягкая тканевая манжета — на лодыжках такие же. С постели ему лучше не вставать. «Чтобы вы себе не навредили», — говорит ему Стина Джефферс. Добавляет, что есть и кожаные фиксаторы, но это ведь только для тех пациентов, кто совсем не в ладах с собой. А он ведь не такой? Не такой, не так ли? Макс может освободиться, если применит магию. Но он не пользовался ею в реальности... сколько? Он даже не спросил, какой сейчас год. От самой мысли о магии ему делается дурно, и перед глазами начинают плясать черные мушки.
— Сюда, пожалуйста, — Стина лично указывает путь Виктору Сейджу. Он не заставляет себя долго ждать. Когда перед ним распахивается дверь палаты, Стина спешит предупредить:
— Мы были вынуждены принять меры предосторожности. Максимиллиан плохо понимал тяжесть своего состояния, не сознавал, где находится...
— Папа, — прерывает ее Макс. — Папа, это ты... Я так хотел тебя видеть.
Говорить становится донельзя тяжело, слова заполняют горло тугим комом. Макс кривит губы, дышит судорожно и громко от волнения, сжимает кулак и тут же разжимает. Он вдруг вспоминает свой проступок и свое же наказание. Робко поднимает глаза.
И боится, что отец на него не посмотрит.
Мортимер ровным бесстрастным голосом протоколирует все происходящее на собраниях Ковена, Рихард собственные жилы натягивает нитью от рук Виктора к миру за пределами знакомых стен, Вера яркими пятнами и смешками раскрашивает дни, пересказывая для отца свои будни. Мортимер спускается на шепот, когда видит, что мужчина не слушает, погруженный в собственные мысли, а потом замолкает вовсе на середине, оставляя фразу или имя обломком кости, Рихард закрывает дверь в кабинет Виктора и сторожевым псом охраняет порог, Вера пресыщается спокойствием, цепенеет и засыпает, прижавшись к отцовскому плечу. "Близнецы" погружаются в безвременье, один и тот же день сначала продолжается на протяжении месяца, потом и года, потом десятилетия - даже часы останавливаются, и Виктор режет пальцы об стрелки, переводя их на нужное время. Мир изменялся, где-то проливали кровь, где-то исчезали с лица земли целые народы, разорялись гнезда, Аркхем обрастал новыми зданиями, прорастал в землю фундаментами и корнями, Ковен Приливов избирал Верховного - Виктору было плевать. Он часто бывал теперь у старшей дочери, в ее огромной, припудренной спальне, среди зефирных кукол и белого воска ее рук - Ванесса счастливо улыбается, разливая в покрытый трещинами дорогой фарфор чай. Днями не выходил из своего кабинета, до облезшей кожи с обожженных ладоней собирая причудливые механизмы ловушек, пока Селена не приходила, растягивая свое тело змеей прямо поверх схем и разобранных механизмов. Он снова начал придумывать заклинания, и старые шрамы, похожие на копошащихся под кожей жирных червей, расходились - Виктор осознавал, что рукава рубашки пропитывались кровью только тогда, когда она начинала стекать с пальцев. Он начал носить черные перчатки, избегая касаться чего-то без необходимости - в какой-то момент, положив руку на перила, Сейдж почувствовал холодную вялую руку своего брата, которая легла сверху. Бледные фантомные мертвецы собирались тусклыми днями на крыльце и ждали, пока их пустят в дом - Винсент тоже был там, Виктор представляет его безэмоциональное пустое лицо, каким оно было при жизни, растянутое в цирковой улыбке, разряженные черты приобретают не свойственное им балаганное лукавство. Сейдж просыпается в липком поту, с болью, прутом вбивающейся в висок, почти ослепший.
Стина Джефферс звонит по расписанию - ее звонок с четким школьным произношением имени, докторского звания и неизменными шаблонами выводит Виктора из себя, заставляя стискивать зубы до крошащейся эмали, Ванессу прятаться за куклу на ее руках, если звонок застает Сейджа за чаепитием. Он не хочет слышать о том, что его младший сын все еще находится в том же стабильном состоянии - он хочет услышать, что эта бездарная, неряшливая отвратительная девка с ее смешной медициной и новыми препаратами смогла сделать то, чего он не решился сделать с помощью магии. Это Астрал, Винсент гулял по Астралу и каждый раз возвращался оттуда еще более квелым и вялым, чем обычно; больше всего Сейдж боится, что Максимиллиан окончательно потеряет там свою душу, за которую он убивал до тех пор, пока судорогой не свело пальцы. Он представляет своего маленького испуганного сына - Максу пять, у него глаза и волосы Антонии, полосатая пижама, босые ноги смешно шлепают по полу, он потерян в плохо освещенном коридоре, шепчет "Папа?", - посреди всех теней и обитателей Астрала, совершенного одного, лишенного его защиты - Стина Джефферс звонит по часам, Виктор перебивает ее, и, услышав пустое "Подвижек нет", бросает трубку.
Он не покидает дом даже ради Ковена, даже ради Селены. Только ради Макса.
Печать портала вспыхивает, напитанная кровью, Виктор берет услужливо оставленный кем-то стул, раскрывает на первой попавшейся странице книгу и читает Максимиллиану сказки на испанском, как могла бы читать ему Антония - пока не заканчивается история. Сын выглядит умиротворенным, спящим, Виктор стережет его сон, пока лечебница Аркхем не начинает просыпаться шагами осмотров, пока кто-то не вспоминает о том, что укрытый тонким одеялом в отдельной палате, изуродованный тянущимися к нему трубками, спит особый пациент. Сейдж терпит "Подвижек нет" Стины Джефферс несколько лет с ледяным спокойствием, принимая это, а потом начинает орать на нее, чтобы притупить чувство собственной беспомощности. Болем спрашивает, не хочет ли Виктор, чтобы он этим занялся и избавил его от гнета обязательных звонков, но мужчина качает головой и добавляет: "Нет, спасибо, Рихард".
Виктор снимает черную, приятно поскрипывающую на каждом движении суставов перчатку, подносит руку ближе к бледному дневному свету, и в нем рассматривает свои истонченные, худые пальцы так внимательно и бесстрастно, словно видит их впервые. Под пергаментной кожей просвечивают натянутые сухожилия и синеватые линии вен, мелкие кости, которые приводятся в движения все разом, ради одного сгиба пальцев. Сейчас не время звонка Стины Джефферс - Сейджа дергает от раздражения, когда он слышит речитатив приветствия и сбивчивое дыхание внутри телефонной трубки, "Я сейчас приеду" говорит он коротко, и чувствует, как красные пятна ярости заливают шею, когда она смеет сказать ему слово против, попытаться не дать ему быть рядом с Максом сейчас, когда наконец-то - Виктор чувствует облегчение, - он вернулся. Страх едко разъедает остатки нервов - вернулся ли действительно его сын, рисующий ратушу снова и снова, радующийся новой коробке красок и в робком детстве милосердно и сострадательно тянущийся к нищим на ступеньках собора Святого Креста и Святой Евлалии, чтобы протянуть им по монетке? Или какая-то тварь из Астрала решила занять пустующее много лет тело?
Виктор выходит из портала в фойе, никто не замечает неживого сияния магии, Стина Джефферс протягивает ему халат, который он поспешно накидывает прямо на незастегнутый пиджак. Она дробит собственные шаги и постоянно говорит о чем-то, и Сейдж оглядывается привычно в поисках Рихарда, чтобы тот ее увел или заткнул, но Болема нет рядом. Мужчина останавливается на пороге палаты, видя сына, дергается вперед, но неожиданно комкает это движение, поворачиваясь к женщине:
- Я хочу... - севшим от ярости голосом начинает Виктор, Джефферс смотрит ему прямо в глаза, в которых зрачок растекается, почти полностью съедая болотную радужку, оцепенение жертвы перед хищником не дает ей спасти себя, - Чтобы ты сняла халат, сдала пропуск, уползла в ту дыру, из которой ты вылезла, и пила спрятанное под кухонной раковиной пойло, пока оно у тебя горлом не пойдет.
Он отворачивается, теряя интерес к ней, негнущимися руками начавшей расстегивать ряд пуговиц, в три широких шага оказывается рядом с Максимиллианом, с величайшей осторожностью садясь на край его постели.
- Тише, тише - успокаивающей колыбельной шепчет он ему, как маленькому ребенку, - Тише, тише, я здесь. - Виктор обнимает сына, ремни гибко растягиваются, позволяя Максу неловко ответить на объятье. Даже сейчас Сейдж чувствует, как от младшего сына пахнет пчелиными сотами и красками, никакой больничный запах не в силах вытравить это. "Это он" бьется в голове, "Это действительно он".
- Я рядом, не бойся.
мне бы колыбельную тишины,
точно корабли, проплывают сны.
Последним четким воспоминанием Макса о той, условной жизни «до», оказывается магия отца. Хлесткая, мощная, достигающая чудовищных, непостижимых обычному человеку высот. Все остальное — мириады пылинок, мельчайшая водяная взвесь, дни, нанизанные на суровую нить жизни. Речной мелкий жемчуг.
«После» тоже начинается магией. Отец — статная темная фигура — отправляет врача в словесный нокаут без всякого труда. В его голосе звучат повелительные холодные ноты, так напугавшие Макса когда-то давно, уже неважно, в каком году и месяце. Ему хочется уменьшиться в размерах, слиться цветом с белыми стенами, раствориться в жгучем сиянии люминесцентных ламп. И вот уже доктор, еще пять минут назад самодовольно вскидывавшая смуглый подбородок, избегает смотреть на отца, затравленно шагает назад.
На лбу Стины выступают капли пота. Она, ощущавшая себя хозяйкой положения, теряется и блекнет от слов Виктора Сейджа. Все должно было быть иначе. В своих смелых мечтах Стина представляла эту сцену, цедила уцененное мерло с легким послевкусием канализации, торжествующе улыбалась, фантазируя о том, как Сейдж, горделивый сухой Сейдж меняется в лице, берет ее руки в свои, смотрит в глаза и умоляет пустить к сыну. Она, Стина Джефферс, будет решать, что ему можно, а что — нет. И в ее изящных ладонях, в ее цепких пальцах будет зажата жалкая жизнь несчастного коматозника Максимиллиана Сейджа. Теперь же из ее глотки исторгается, разве что, жалкое, недостойное дипломированного специалиста блеянье, извинения сбиваются в невнятную мешанину. Неведомая сила, перед которой Стина со всеми ее навыками и расчетливым умом пасует, заставляет ее сбросить с себя халат, оторвать с мясом бейдж и бежать, трусливо скрываться в тени своей квартиры, заваленной сломанным хламом и нереализованными мечтами. Стина не сомневается: Сейдж найдет ее везде.
Стина Джефферс боится. Максимиилиан Сейдж — нет. Не в эту самую минуту, когда отец садится на край кровати. Он тут. Так близко. Макс зажмуривается до боли, до цветных кругов на изнанке век и резко открывает глаза, не давая себе ни единого шанса. Не исчез, не пропал, не растворился. Высокий лоб, волевой подбородок, широкие надбровные дуги, прямая линия губ, чеканный профиль — Макс временами начинал жалеть, что природа отдала все сходство с отцом Мортимеру. Сейчас не жалеет.
Там, в астрале, много снов тому назад Макс с интересом наклоняется к зеркальной озерной глади, чтобы посмотреть на себя. В нем впервые за долгое время просыпается желание воскресить начавшие стираться из памяти собственные черты, подточенные нездоровьем и ненавистью к себе. Он склоняет голову, несмело улыбается — незнакомец повторяет его действия. Во взгляде ни страха, ни отчаяния — только очарование моментом и детское любопытство. Отросшие пряди вьющихся волос едва не касаются воды. Он больше не чувствует отвращения при виде своего лица, и это чувство пьянит его, точно вино.
Пьянит, как сейчас пьянит радость.
— Я думал, я боялся, мы больше не встретимся, — выдавливает Макс, стискивая в пальцах накрахмаленный хлопок халата, ощущает под ним плотную ткань отцовского пиджака и устало опускает голову на подушку, словно этот резкий порыв выпивает из него разом все силы. Руки повисают плетьми, ложатся поверх одеяла. Оно создает только видимость тепла. Так доктор Джефферс создает видимость участия. Во рту становится солоно.
— Они привязали меня... Я не понимаю, зачем это нужно.
Натягивает свои путы, даже освободиться толком не пытается, так, ждет, что те исчезнут сами. Удивление мешается с детской обидой в хриплом с непривычки баритоне. Шорох. Сердце пропускает удар. Неужели мама снова здесь? Неужели она появится тут и уничтожит этот момент? Макс напрягается всем телом, дрожит, словно за окном минусовая температура. Ее нет. Ее действительно нет. Мама настолько милосердна, что решила не трогать его. Его и отца. Неплотно прикрытая дверь издает еле слышный скрип.
Максу хочется говорить. Говорить обо всем, расспросить отца о том, как он. Узнать, не оторвал ли он его от важной работы. Ему интересно, что сейчас с Мортимером и маленькой Ванессой. Жива ли, в конце концов, та женщина, которая изменила отца и стала причиной стольких распрей и слез. Но спрашивает Макс иное. Решается. Облизывает сухие губы от волнения.
— Папа, сколько времени прошло? Сколько... месяцев?
Столько отчаяния в этом маленьком обессиленном жесте - вжать подушечки пальцев в хрусткую белоснежную ткань, заставить ее просесть в колкую итальянскую шерсть, почувствовать сквозь слои чужое тепло; Макс тратит на это все свои скудные силы, возвращается на морщинистые подушки, в тяжелом ритме дыхания поднимается его грудь. Виктор осторожно помогает сыну, придерживает за плечи, задерживает объятье на еще несколько секунд - больше, чем может выдержать окаменевшее чужое младшему Сейджу тело, которое за эти многие года отказалось ему служить, - носом сухо клюет его в нервно бьющуюся на виске жилку. В Астрале все кажется реальным до тех пор, пока ладони не проходят сквозь чужие телесные силуэты, не ощущая живого тепла; там не бывает тяжести в усталых ногах, не ломает жаром кости, не наступает старость. Пока Максимиллиан за закрытыми глазами оказывается пленником - глупый, доверчивый ребенок думает, что он путешественник, - здесь его тело изменялось и умирало. Они положили его на противопролежневые матрасы, подвели к нему сложную, живую систему прозрачных трубок, гоняющих туда-сюда жидкости, кормящих его, как беспомощного младенца, каждое утро открывали жалюзи и каждый вечер закрывали их; стригли волосы ножницами, небрежно и некрасиво, брили безопасными бритвами, от чего все равно оставались красные пятна раздражения и тонкие полупрозрачные порезы, стригли ногти, укладывали руки на животе, как мертвецу. Замеряли температуру и заносили показатели в столбцы, меняли лекарства и составы капельниц, уродовали уколами сначала один изгиб локтя до болезненной синевы, оставленной в немытых палитрах, затем другой. Перекладывали его, как брошенную, кем-то любимую куклу, чтобы перестелить простыни, всегда неизменно, врачебно-белые, чтобы оттенок подходил под халат Стины, без любви и заботы, просто исполняя данное распоряжение. Рассуждали над телом его сына о планах на выходные и жаловались на мужей санитарки, трущие ноги, руки, грудь и впалый живот тряпками. Виктор следил за этим годами, и в какой-то момент криво отрезанные пряди или новые порезы, или откуда-то появившиеся кровоподтеки перестали вызывать в нем вспышку разрушающей злости; тело начинало стареть и гнить, и ему приходилось вмешиваться, сохранять его таким, каким Макс его запомнил.
Шестнадцать лет много даже по меркам магов, для кого-то - целая жизнь, сменяющиеся эпохи; Сейдж перестает каждое утро мучить Болема одним единственным вопросом, приходит к спящему сыну со случайной книгой не из-за вины или надежды. Просто по привычке. Максимиллиан Сейдж, напыщенно говорит Стина Джефферс, и мужчина закрывает глаза, чтобы заглушить слепящую вспышку ярости, может проснуться через несколько минут, завтра или никогда.
Астрал не парк аттракционов на Тибидабо, куда Виктор ведет Макса, когда ему исполняется четыре; они не используют магию, чтобы пойти туда, где дьявол искушал Христа, а сейчас поставили сусальные остовы каруселей, долго едут на голубом трамвае в гору, и Сейдж с нежностью наблюдает за тем, как серые глаза Антонии под черными ресницами разрывают этот день на ленточки впечатлений, голос сына превращается в сплошные восклицания. Голубой трамвай, папа! Лошади, папа! Яблоки в карамели, папа! Карусель, папа! Колесо обозрения, папа! Они теряют тогда ощущения времени, Виктор едва успевает расплачиваться стремительно обесценивающимися песетами, чтобы эти звонкие восторги сына продолжались. Я вырасту, лопочет он счастливо после того, как они вышли из кабины колеса, рассматривая всю Барселону сквозь тщательно вытертое стекло, Виктору приходится присесть на корточки, чтобы разобрать мешанину из английских и каталонских словечек, вырасту и улечу далеко-далеко. Нет, говорит мужчина не своим голосом, прижимает младшего сына к себе слишком отчаянно, нет, только не туда, где я не смогу тебя найти.
Только не далеко-далеко, дорогой, просит Виктор, чувствуя, как тонкие слабые руки обвивают его за шею, доверчиво и послушно, только не туда.
Завтра, упивается собственной властью Стина Джефферс, или никогда.
В Астрале нет карты, указателей и ощущения времени, такие, как Макс, могут бродить там, пока в другом мире не останется ни одного человека, защищающего и оберегающего. Пятнадцать мертвецов, по которым так плакал младший Сейдж, за которых вставал на колени, хватал Виктора за руки, мешал, выл, казались напрасной жертвой, пока он спал в типовой больничной палате.
Когда Макс наконец просыпается, их смерти вновь имеют хотя бы какую-то ценность. Четырнадцать незнакомых Виктору людей, чьи имена были ему не более интересны, чем хитиновые трески панцирей насекомых под ногами, и пятнадцатая - бледная до мраморной белизны, показавшая характер любовница, перебирающая имена, пока младенец спал на ее груди. Какое тебе нравится, отзывается она тенью, далеким воспоминанием, смешанным в равных частях с цинковым вкусом крови и теплым запахом Французского вокзала, Николас? Тадеуш? Максимиллиан?
Его странно видеть живым, всматриваться в растерянность в каждой черточке, видеть непрошеную мимику Антонии - ни одна тварь из Астрала, которые любят пустые оболочки, чужие кости, кожу натягивать на себя, как наспех подогнанный костюм, не смогла бы повторить мягкое дрожащие подбородка, линию, в которую по-детски сжимаются губы Макса, и эту испуганную растерянность в простом и безыскусном "папа". Виктор медлит, растерянно рукой разглаживая складку на одеяле, прежде чем ответить спокойно, сколько месяцев длился его сон:
- Сто девяносто два.
Сын дергается, как от удара; электрическими разрядами эта цифра проходит по забывшему получать импульсы телу, шестнадцать лет выполняющую только одну функцию - вбирать и выпускать из себя воздух снова и снова в том, что называется дыханием. Естественный процесс, доведенный до автоматизма, по которому можно было высчитывать секунды. Мужчина смотрит на Макса сквозь очки ровно, дает время смириться, сжиться с этим, осторожно помогает выпутать из тисков запястья, сначала одно, потом второе, и предугадывает порыв:
- Помочь тебе встать? Аккуратно, пожалуйста. - неожиданно Виктор подается вперед, прижимая губы ко лбу сына, закрывает глаза и выдыхает с облегчением едва слышно, смазано между дыханием. - Глупый, глупый ребенок. Я же просил - только не туда, где я не смогу найти.
we will never forget you
you will never leave
Шесть месяцев. Тот максимум, который Макс может себе позволить. Полгода, которые ничего не изменили. Шесть месяцев — это немного. Он найдет Эмму, он свяжется с нею, и они встретятся в Нью-Йорке, поднимутся на самую высь одной из башен Всемирного Торгового Центра, чтобы увидеть кровеносную систему улиц и зданий кипящего жизнью города. И пусть, пусть это не продлится долго — Макс привык к скоротечности восторга. Полгода, в течение которых следы от порезов, оставленных сестрой, следы от обид, брошенных братом, зарубцевались, побелели, размылись. Их ритуалы, их просьбы, их приказы и требования годами лили жертвенную кровь в бездонную чашу его вины, теперь все. Он очнется, он простит, он больше ничего им не даст. Макс живет этой мыслью в ожидании ответа, и в углах глаз против его воли собирается едкая влага.
Сто девяносто два месяца.
— Нет, — качает головой Макс, сводит брови в недоумении и нервно дергает подбородком. Быть не может. Спутал? Ослышался? Нет, нет, нет, нет. Проще всего отрицать, отторгать всем своим существом эту чудовищную цифру. Иногда ведь даже необходимо закрывать глаза, не смотреть в лицо действительности. Оно бывает настолько страшным, что можно и растерять крохи разума.
— Нет же, я не верю. Я не...
Осознание обрушивается на него каменным жерновом, придавливает к постели так, что становится необычайно трудно дышать, размалывает хрупкие кости в муку. Макс смаргивает выступившие слезы. Время в астрале течет совершенно иначе, дни не равны земным, ночи то короче, то длиннее, и минутная стрелка подаренных отцом золотых часов там идет в обратную сторону. Шестнадцатью годами ранее назад часы забирают, кладут в пластиковый контейнер вместе с одеждой, бумажником и браслетом из замшевых шнуров и теплых, хранивших в сердцевине солнце деревянных бусин — все это ни к чему пациенту психиатрической лечебницы. Золото тускнеет по прошествии лет, покрывается пылью. В астральном мире металл сияет по-прежнему ярко, сколько бы ни минуло часов и дней, а кожаный ремешок обхватывает запястье все так же туго.
Макс начинает замечать. Перемены в лице папы, более совершенное больничное оборудование, стильный тонкий смартфон без клавиатуры в руках доктора Джефферс — как она смогла позвонить, там ведь нет ни единой кнопки? Шестнадцать лет. Тридцать два полугодия. Нет, да нет же. Макс поглядывает на отца с немой мольбой — опровергни свои же слова, победи время, ты ведь всегда и во всем побеждаешь, единственный маяк в этом бескрайнем море жизненных перипетий. Макс закрывает лицо трясущимися от перенапряжения освобожденными руками, а когда отнимает ладони, чувствует отеческий поцелуй. Полузабытое, полустершееся ощущение.
— У меня не получалось вернуться. Я пытался, я искал способ, — Макс глотает куски слов вместе с подступившим к горлу комом. Сколько себя помнит, столько он пытается. Перетянуть на себя отцовское внимание, стать кем-то, объять всех единственным, что у него есть в достатке, — любовью, слабой и бессильной.
Стина Джефферс ничуть не жалеет о том, что держала его в неведении. Она сплевывает сквозь желтые от кофе зубы, ломает ноготь, резко дернув за ручку двери замызганного «форда», и, сев в машину, наблюдает, как на указательном пальце набухает капля крови. Да выждать надо было день или два. Продержать Максимиллиана в подвешенном состоянии до самого вечера, пусть бы себе вырывался сколько пожелает. Не сорваться бабочке с булавок. А завтра и предъявить его Сейджу — опустошенного, лишенного даже остатков сил, с севшим от крика голосом, с потухшими от отчаяния глазами — предгрозовое небо, она запоминает его взгляд, столкнувшись с ним всего раз. Вряд ли сможет выбросить из головы, слишком долго ждала и боялась этого мгновения, увидеть радужку, скрытую под пленкой век. Фото в медицинской карте не передает цвет. А дальше дело в шляпе. Слушать, как унижается высокомерный Сейдж, как обещает перевести на ее счет любую сумму, а она отвечает ему, что сделает все возможное, но вернет ему прежнего сына. Растроганная отцовской любовью, до дрожи алчущая денег и власти. Станет самой важной фигурой для сноба и его прихвостней, сменит затхлую тьму и спертый воздух квартиры на простор и прохладу собственного дома. В салоне остро пахнет потом, смешанным с кисловатым лавандином туалетной воды. Ступней на педаль газа, да со всей силы. Кудри падают на пылающий лоб. Прочь. Не сегодня.
— Хорошо, — он готов все, что угодно пообещать, только бы встать поскорее с этой кровати. Макс сгибает ноги, в нетерпении откидывает одеяло, тянется к вязкам на лодыжках. Пальцы плохо его слушаются, онемевшие — будто марионеткой на расстоянии управляешь, а та все не слушается, сколько ни верти деревянный крест с привязанными к нему серыми нитями. Резкие движения не идут ему на пользу.
Встать самостоятельно Макс не рискует, хватается за крепкую руку отца обеими ладонями сразу и только тогда опускает ноги на холодный линолеум пола. Ромбы, бежевые и песочные, переплетаются в до отвращения стандартном узоре.
— Папа, как ты?
Даже сейчас, когда его сильнее всего должно заботить собственное состояние и способность дойти хотя бы до двери и обратно, Макса интересует другое. Шестнадцать лет не уместить в несколько фраз и не восполнить мгновенно, даже если ты — один из сильнейших магов современности. Даже если ты — Виктор Северин Сейдж. Его имя, произнесенное мысленно, само по себе заклинание, самое грозное из известных Максу.
— Расскажи мне. Пожалуйста, папа, прошу, — настаивает Макс и вдруг пошатывается. Тело неохотно слушается его, такое неповоротливое, такое тяжелое. Но нет, нельзя сдаваться так быстро, еще и пяти шагов не сделано.
— Я вспоминал тебя... всех. Я заставлял себя не забывать.
Даже когда казалось, что забыть легче.
В глазах сына столько абсолютно невыносимой надежды и мольбы, что Виктор отворачивается. Спаси, умоляют предгрозовые небеса глаз Антонии, которые она, словно в злобной шутке, передала их сыну, сохрани; впивается взгляд болезненно в выбритую щеку, оставляет невидимые полосы на окаменевших желваках, исправь. Но исправить, вымарать, отмотать назад сто девяносто два месяца не сможет ни один бог, ни один призванный и прирученный Высший, поручение не смогут выполнить даже самый послушный слуга и фамильяр - эти годы утекли по трубкам катетеров, просочились сквозь сложенные в мертвенном жесте руки, рассеялись в ровном покойном дыхании, которому Стина Джефферс вела учет. Виктор не всесилен, ограничен магией, а сейчас, под растерянным взглядом своего вечно маленького, запутавшегося мальчика, вовсе чувствует себя беспомощным. Он не может ничего сделать, чтобы воскресить женщин с оставленных карандашных портретов, и не поможет принести в жертву еще четырнадцать человек, и шестнадцать лет, вычеркнутые из жизни его сына, так и останутся шестнадцатью годами. Астрал - не взлетающие вверх карусели на горе Тибидабо, он не вернет Максимиллиана домой после того, как истекут оплаченные минуты движения ярких залакированных кабинок.
Даже сейчас, пока тело заставляют мучительно начать функционировать, двигаться, вновь жить, часть младшего Сейджа все равно находится там, и Астрал пустил в нее корни, пророс сложной системой во все пустоты и полости, между воспоминаниями, уроками рисования и барселонским детством, Эммой Уотли и Лилиан Гальярди.
Только поднявшись со своей кровати в психиатрической лечебнице спустя пять тысяч восемьсот дней, его сын будет стремиться обратно. Виктор никогда не спросит о том, что он там видит - чувствует отвратительный, медом голоса любовницы обволакивающий страх, что запертая в истлевших костях душа Антонии Дэвенпорт просочилась сквозь утрамбованную почву и бетон, расцвела одним из созданий Астрала и теперь говорит с Максом на причудливой смеси каталонского и английского, на баюкающем, курлыкающем материнском своем языке.
Максимиллиан, говорит Антония из пахнущего кровью и долгими родовыми страданиями ложа, голос измученный, но сочащийся нежностью и счастьем, держит укутанный сверток на руках, наклоняется раскрасневшимся лицом к нему близко, пусть будет Максимиллиан, это значит "Великий", а еще... san Maximiliano de Tebessa es un santo cristiano y mártir...
Слово "мученик" одинаково звучит на двух их языках.
Виктор хотел назвать его Теодором, но любовница не слушает, все шепчет "Макс, Макс, Макс" в крошечное розовое ушко, и Сейдж склоняет перед ней голову в молчаливом согласии - она сама выбирает ему судьбу.
И она приводит его к постели и вязи гибких ремней, и к Стине Джефферс римским солдатом готовой рубить головы. Виктор не может спокойно наблюдать, как беспомощно лишившиеся гибкости руки пытаются распутать плотные сочленения резины и ткани на лодыжках, помогает сыну легким движением пальцев в воздухе, чтобы сами они выскользнули и выпустили его; делает это как можно незаметнее, поправляя и прокручивая запонку в белом рукаве рубашки слишком сосредоточенно и внимательно. Макс торопится подняться, подталкивает Сейджа в спину этим нетерпением, как невидимой ладонью между лопаток, и Виктор тоже встает, чтобы позволить сыну опереться на себя, перенести весь вес забитых мышц, болящих костей и воющей в боли плоти на него. Он так сосредоточен на горячем прикосновении, на том, что босым ногам Макса, наверное, сейчас холодно на казенной дешевой плитке (так иногда среди ночи прерывала поверхностный сон Виктора мысль, что младший сын не укрыт, или что ему недостаточно тепло, или что ему наверняка приснился новый кошмар и он там один, в недружелюбной темноте), на том, чтобы использовать магию как можно тоньше, неощутимой бесплотной иглой, установить ее поддерживающими конструкциями по всему телу Макса, чтобы смог он сделать хотя бы пару шагов; даже не слышит его вопроса.
Смотрит непонимающе сквозь стекла очков. Он такой высокий, рассеянно думает Виктор, одной рукой убирая пряди волос со лба сына, совсем не маленький мальчик, рисующий голубой барселонский трамвай разными способами, использующий все оттенки от цвета воды до гиацинтового. Как ответить ему, как в нескольких словах, стандартных наборах в предложении, уместить все произошедшее за шестнадцать лет? Что хочет Макс сейчас от него услышать? Самым важным - важнее рождения Веры, Селены, которая была все еще с ним, новых кукол в коллекции Ванессы, успеха Мортимера, - было то, что он сделал первый шаг почти сам, выкручивая сухожилия на руке Виктора до тупой боли, заставляя напряженные мышцы в руке подрагивать. Смотрит на него победно - мужчина мягко улыбается, подбадривает кивком головы - попробуй еще один, пересечь лежащую наискосок плитку.
Вспыхивает вновь злость на Стину Джефферс. Виктор отмечает на грани сознания распоряжение отправить к ней Рихарда; не Рихарда со словами и угрозами, а Рихарда с не очень изящным, но эффективным умением убивать.
- Попробуй пройти еще немного. - Виктор ведет сына к окну, поверх бумажной кожи оставляет на его спине легкие теплые узоры кончиками пальцев; лечебная магия всегда окрашивала слюну в полынный вкус, но Сейдж прилежным учеником довел и ее до нужного ему уровня, - И еще.
И новый шаг босые ступни делают уже по зеленой свежей траве, еще влажной после утренней росы, не исчезнувшей в распаренном летнем воздухе. Халат Виктор оставляет бледным бесплотным призраком на уродливом узоре плиток, резное хищное здание лечебницы - за спиной сына. Он все еще держит Макса, не отнимает рук, вместо ответов на все его вопросы дает ему насладиться жизнью, которой он лишился. Старший Сейдж морщится от ненавистного солнца, но стоит живой недвижимой опорой, костяной конструкцией, чтобы сын мог пойти дальше по ухоженному саду; даже если кожа начнет слезать с лица, обожженная, даже если придется стоять здесь много дней подряд.
Лилиан Гальярди больше не вернется в его жизнь. А Эмма Уотли - мертва. Все новые пустоты заполнит Астрал, займет еще больше места в сыне - он лжет о воспоминаниях, и эта ложь неловка, беспомощна, но сладка, - и Виктор оттягивает этот момент, сколько может.
Потому что с этим соперником за жизнь Макса бороться нельзя. Виктор уже проиграл ему шестнадцать лет.
when a father gives to his son, both laugh;
when a son gives to his father, both cry.
Тело кажется убийственно неповоротливым, насквозь проржавелым и прогнившим корабельным остовом, заплутавшим в вечных своих Бермудах и с чего-то вдруг обретшим хилый шанс на возвращение в родную гавань — один на сотню, а то и тысячу. Как легко, как просто ему дышалось и двигалось в астральном мире, какую хищную грацию обрели движения, быстрые и уверенные. Как резво взмывали вверх широкие ступни, подчиняясь яростному желанию бежать, как споро сильные гибкие пальцы ломали ветви деревьев, как поблескивающей змейкой вился в ладонях обороненный каким-то сновидцем кинжал. От всего этого не остается и следа здесь, в чуждой и враждебной реальности.
Единственный, на кого Макс может рассчитывать, сейчас находится рядом. Вот его рука, такая же крепкая, как в детстве. Вот резкая линия его плеча, подчеркнутая идеально подогнанным пиджаком. И пахнет от него точно так, как прежде. Бергамотом и листьями мирта, кожей и накрахмаленным полотном. Последние воспоминания о нем расползаются серой хмарью. После отданных демону четырнадцати невинных отец, завороженный своей воплощенной Эрзули, эбеновой белоглазой статуэткой, и вовсе не уделяет ему внимания. Теперь все меняется и в папиных глазах, цвет которых не унаследовал никто из его детей, Макс видит удовлетворение, по которому так тосковал долгие годы. Туго натянутая струна лопается, золотые искры снопом разлетаются в груди.
Макс шагает. Незнакомая боль реального мира наполняет его до краев, оседает вулканическим пеплом в заледенелых от неподвижности кистях и коленях. Даже боль, и та здесь совсем иная. Шаги отвлекают его от вопросов, которых не становится меньше. Однако спрашивать отца повторно Макс не рискует и послушно выполняет то, чего от него просят, — идет вперед. Приоткрывает рот, чтобы высказать желание повернуться. Лучше шагнуть к стене или к двери, только не к окну с его квадратным кусочком пейзажа, окрашенным в голубой и зеленый. Макс и мечтать не может о том, чтобы оказаться там, снаружи. Ему ведь нельзя, даже иммунитет магов пошел бы сетью трещин после столь долгой комы, привел бы к простудам и пневмонии. Ладонь отца, такая тяжелая и твердая, мягко проводит по спине, ноющей, дрожащей, отвыкшей от нагрузки.
Шаг. Макс зажмуривается, занося ступню над тоскливым больничным половым покрытием, и опускает ногу уже на мягкую траву. Вокруг — ренуаровская «Прогулка», зелень и небо, цветущий ракитник, укрощенный садовыми ножницами. Макс наклоняется сорвать желтый цветок, растереть в пальцах нежные лепестки, перепачкать пыльцой отворот рукава пижамной куртки. Так лучше. Так, вместе с этим несовершенством к нему возвращается чувство реальности. Губы дрожат в улыбке, настоящей и искренней.
Дневной свет выбеливает серовато-сизый силуэт мамы так, что та становится и вовсе полупрозрачной, такой же, как органза и шелк, в которых Макс видит ее чаще всего. Он не имеет ни малейшего понятия, носила ли та, живая Антония, одежду из этих невесомых тканей или отдавала предпочтение строгим твидовым костюмам с приталенными, делящими фигуру на два идеальных треугольника, жакетами и скалывала непокорные вьющиеся волосы какой-нибудь элегантной заколкой, выложенной яшмой и сердоликом, чтобы казаться старше и серьезнее. Нравились ли ей широкополые соломенные шляпы с длинными атласными лентами, гладил ли ее тонкую шею воротник серебристого песцового полушубка?
— Можно? — он отпускает отца, уже ощущая предательскую дрожь в слабых коленях. Спрашивает разрешения по старой привычке. Слишком хорошо помнит все те разы, когда не интересовался отцовским мнением по тому или иному вопросу. У его поступков был дурной финал. Дурной и неистовый.
Шаг. Робкий, самостоятельный. Макс неловко взмахивает рукой, теряя равновесие, но в этот раз не хватается за отцовскую руку. Достаточно самой мысли, что он рядом. Не занят бесконечной вереницей успехов Мортимера, капризами Ванессы и жадной, иссушающей страстью Селены, а им и только им одним. Пусть полчаса его времени, пусть час, но оно принадлежит только Максу. Ему так хочется произнести вслух те истертые веками слова, но вместо этого он быстро указывает на себя, затем на отца, а после осторожно прикладывает к губам пальцы и прижимает ладонь к глухо бьющемуся сердцу.
«Я тебя люблю» незамысловато звучит даже на языке жестов.
— Лето будет чудесное, — заключает Макс невесть с чего и поднимает голову, задирает подбородок, подставляя лицо солнечным лучам. Знает, что больница там, за спиной, но оборачиваться не желает. Ему чудится смех девочки-подростка — он помнит, как она была убита, он не может выбросить из головы никого из тех, кто был отдан демону, чтобы Максимиллиан Сейдж и дальше влачил свое подобие жизни.
— Что теперь со мной станет... — рассеянно говорит Макс. Наверное, окажись он здесь часом раньше, бежал бы без оглядки. В своих смелых мечтах, конечно. Едва ли без вмешательства отца он добрался бы даже до металлической ограды, окружившей обширную больничную территорию. Одно ясно — к прежнему своему существованию Макс уже не вернется. По крайней мере не прямо сейчас.
— Папа, я когда-нибудь смогу вернуться домой?
Доктор Джефферс говорила, что он болен, и ее голос был холоден и жесток. Говорила, что потребуются месяцы, а то и годы прежде, чем он сможет уйти отсюда. Говорила, что, пока Макс в таком состоянии, миру будет лучше без него. Хуже всего не это. Хуже всего, что мама безмолвно соглашалась с нею, простирала к нему призрачные руки, будто не знала, что в ее ледяных объятиях он непременно замерзнет.
Да, возможно, тени сомнений правы и этому миру было бы лучше без него. Но и с ним он не так уж плох.
Вы здесь » Arkham » Сгоревшие рукописи » perpetual adoration